Византийский Ковчег | Летчик Мишка Волдырь. Часть I

Летчик Мишка Волдырь. Часть I

123
53 минуты

Часть I

 

I. Как Мишка раздобыл для Ленки валенки

У Мишки Волдыря была обувка — еще покойного отца сапоги. Если понадрать со стен афиш, поразмять их и обвернуть ими ноги — и сапоги на ногах не болтаются и тепло. А у приятельницы его, Ленки, башмаки совсем развалились.

Шел Мишка вечером по Красной площади.

Холод, у Мишки зуб на зуб не попадает. Метель метет, — навалит сугроб и слижет, навалит сугроб и слижет.

Мишка все больше к стенам жмется.


Идет он мимо музея. Этот музей Мишке знаком был хорошо: иногда сторож в переднюю комнату пускал обогреться.

Идет Мишка мимо и видит: в подвальном этаже в окне отдушина заткнута теплою вязаной тряпкой. Он тряпку потянул, где-то она там зацепилась; дернул и тягу. До сада добежал — оглядел. Должно быть, самодельная, вязаная шаль была. Нитки толстые, шерстяные, двух цветов— темно-зеленые и светло-зеленые. Только кусок оборванный и небольшой.

Пришел Мишка на вокзал, разыскал Ленку.

— Смотри, — говорит, — чего я принес. Делай себе башмаки.

Ленка сперва обрадовалась а потом прикинула и говорит:

— Нет, из этого башмаков не выйдет. Мало здесь. Я буду это на шее носить.

— Ну, если на шее, тогда лучше я буду. У тебя пальто, все-таки, потеплее моего.

И правда, у Ленки настоящее пальто было, а у Волдыря — не разбери-поймешь.

Надел он тряпку на шею.

А на другой день вечером опять идет мимо музея.

Глядь, — второй кусок тряпки, — того же самого платка кусок!

«Чудеса! — подумал Мишка. — Склад у них здесь, что ли!»

И стало тут ему интересно, кто внутри живет. Оглянулся, — на площади — никого, только метель сугробы перебрасывает с места на место. Стал бочком, заглянул вниз, в подвал.

Их, какой глубины подвал! Лампочка светлая под потолком, а по комнате человек расхаживает с ребеночком на руках, песни поет, что ли.

В углу — люлька.

Взялся Мишка за тряпку, рванул, — и за пазуху.

Чуть не до вокзала бежал. Всю дорогу радовался. Ведь вот счастье — два раза подряд!

Ленка пуще того обрадовалась, Сейчас же принялась распускать вязанье. Долго канителилась, смотала два больших клубка. Хорошо она умела вязать, приютская наука пригодилась. А все таки провозилась два дня.


Зеленые вышли, толстые, теплые чулки — теплее валяных.

— Мастер Пепка сделает крепко, — сказала Ленка, топнув ногами по снегу.

Вот как Мишка Волдырь раздобыл для Ленки валенки, тогда еще, когда жил с ребятами в III классе вокзала Северных железных дорог. Тому прошло много времени.

II. Как Мишка заспорил, что полетит на аэроплане

Кочерыжка был славный парень, что называется рубаха-парень. А главное дело — весельчак.

Когда на него веселость найдет — ему сам черт не брат, — море по колено.

Бегает он в своем пиджаке по вокзалу, прохолодал, издрог весь, дрожит, как осиновый лист, и кричит:

— Дрожжи! Дрожжи! Кому свежие дрожжи!

Дрожь свою, значит, продает.

Потом сел рядом с Волдырем и Ленкой вшей бить.

Кочерыжка вошь поймает, непременно ей споет песенку:

— Вошь, вошь,

куда ползешь?

— На Хитров рынок.

— А пропуск есть?

— Нема.

— Вот тебе тюрьма.

— Мы — говорит, — вшей без пропуску не пропускаем — размениваем.

— Знаете вы, — говорит, — ребята, как Петька прошлым летом на зонтике полетел?

— Как так на зонтике?

— Очень просто, на японском зонтике. Мы с ним тогда забрались к одному старику во второй этаж. Старик куда-то ушел. Я был тогда по первому разу, а Петька — бывалый.

Бросил он отмычки и финское перо на стол и стал шарить по ящикам.

— Ну, — говорит, — ты чего стал? Струсил?

А я и верно, что струсил.

Только Петька тогда ничего не нашел, кроме пары серебряных ложек, подстаканника и японского зонтика. Дурацкий был зонтик. Широченный, будто палатка, весь из клеенки.

— Я такие зонтики видал, — сказал Мишка Волдырь — Они без железок совсем, а на прутиках, вроде как на камышинах.

— Вот, вот, — кивнул Кочерыжка. — Основательный зонтик. Сунул мне Петька зонтик, — держи, говорит, идем.

И как раз в ту самую минуту внизу в дверь постучали: квартира была во втором этаже, а дверь входная — внизу.

— Видишь, говорю, Петь, вот мы и влопались. Если по-моему, то нужно дверь открыть, и разом им под ноги.

А внизу все стучат.

— Нет, — он говорит, — это не пройдет. Сидеть нам с тобой за решеткой.

Стоим мы так и ждем. Внизу тихо стало, — видно за милиционером пошли. Мы с Петькой к окну подошли, открыли. Где там! Высоко, разобьешься в куски. А спрыгнуть хорошо бы, переулочек пустой, — ни души.

Те вернулись, постучали и стали дверь вскрывать. Мы смотрим, со страху зубами ляскаем.

Сперва замок не поддавался, а потом дверь шевелиться начала — верно, раскачали замок. Вдруг Петька зонтик в руки, «Я, — кричит — прыгаю на зонтике вниз. Не дамся им, душегубам, не хочу!».

Развернул он зонтик, выставил его боком в окно и ахнул вниз.


— Ну ты! — вскрикнула Ленка.

— И не разбился? — спросил Волдырь.

— Нет, не разбился. Зонтик сдержал.

Кочерыжка нахмурился.

— Ну, а ты?

— Меня сейчас же за руку. Преступление на эфтом месте. И отправили в дефективный дом.

Ребята давно бросили бить вшей. Они сидели и думали про этот случай.

Долго все молчали.

— А если бы он с пятого этажа спрыгнул, разбился бы? — спросил Мишка.

— По-моему, разбился бы.

— А я бы и с пятого спрыгнул. Летчики ведь — вон с какой высоты, прямо с ероплана прыгают.

— Ну, у них парашюты есть.

— А что парашют? Тот же зонтик!

— Режь меня, я бы на парашюте не прыгнула, — сказала Ленка, — и на ероплане бы не полетела.

— Чудачка! Мне только давай!

— Да, посади тебя в ероплан — запоешь.

— Я тоже думаю не полетишь. Очень уж страшно. Ну, съяпонишься!

— Хошь, полечу? — тряхнул головою Волдырь.

— Полетишь! Хо-хо-хо-хо, — захохотал Кочерыжка.

Ленка тоже засмеялась.

— Вы чего ржете? — вспылил Мишка. — Прибью, право слово, прибью!

— А ты не бахвалься!

— Спорим, полечу! — сказал Мишка и хлопнул Кочерыжку по руке. А Ленка перебила руки.

Так Мишка Волдырь заспорил, что полетит на аэроплане.

III. Как Мишка полетел на аэроплане

Пришли ребята с Мишкой Волдырем во главе, на церковный двор. Заготовлена там попу ловушка: землю ребята водой полили, заморозили и сверху снегом засыпали. Поспели в самый раз. Попище пузом тяжел и идет медленно. Шаг шагнет — постоит. Шаг шагнет — постоит. Еще медленней идет, чем всегда. И что-то все такое противное бормочет. И будто и пузо у него тяжелей, чем всегда.

Схоронились ребята за углом, ждут. Ну, как направо, к пономарю свернет? Ув-ва! Наверно свернет. Нет, не свернул. Вот-вот-вот… вот-вот-вот… Хлоп! Ка-ак поскользнется! Да как поедет! Да как врастяжку!

И как встанет и как заревет голосом Микитки Петухова.

— Микитка!

Ребята из-за угла к нему, а он заливается:

— Жулики вы! Подлецы! Я думал всю церковь обману, все меня за попа примут, а вы мне все испортили!

— Как же ты, Микитка, здорово попом оделся!

— Да, здорово. Все утро рожу кирпичом тер, с паклей возился, бороду прилаживал, а теперь — на-ко-ся! вся по отклеилась! И подушки все порасползлись, никакого виду нет.

— Где же ты, Петушок, рясу взял?

— Моя ведь сестренка, Дунька, у попа служит. Он ее прибил, она, значит, со зла у него старую рясу подлапала. День-другой, говорит, подержать можно, не хватятся.

— Ну, брат, не горюй. Мы эту штуку отмочить всегда успеем. Только испортил ты нам дело, — мы тут было для батюшки каток устроили.

— Вот уж нашла коса на камень, — засмеялся Мишка Волдырь.

Когда все вернулись и уселись вокруг стола, Мишка Волдырь стал рассказывать.

— Поспорили мы, значит, полечу я или не полечу. А я по правде лететь вовсе не боялся. Наше дело простое: упадешь — не пропадешь, встанешь и пойдешь. На другое же утро я наладил на Ходынку. Вышел это я и прямо на меня трамвай номер шесть. Я мимо кондукторши на переднюю площадку; еду. Буржуйчик один тут случился, обхвата в четыре, — я за ним, как за горой. Еду я, а до Ходынки не ближний свет, — тут-то меня оторопь взяла. Ну, скатушусь! Это тебе не с дерева упасть.

Вот она и Ходынка. Сколько видно — все забор, забор и забор. А внутрь — тпру, дяденька! Двое ходов — с одного угла ход, с другого— ход. В дверях часовой — пропуска смотрит.

Подошел я к одному часовому.

— Пусти меня, говорю, дяденька, пройти.

А он засмеялся.

— Ишь ты, говорит, муха, туда же!

Я наседаю.

— Мне очень, говорю, нужно посмотреть, как летают.

— Ну, вот и смотри!

Тут прямо из-за забора — р-р-р… вылетел самолет, низко так, что я аж пригнулся. Крылья в стороны, и пошел, и пошел, и пошел, — все кверху забирает. Гул, — ветром даже пахнуло от него. И человека видать, и даже видать, как под самолетом колесики еще вертятся — с разгону.

Не пустил, проклятый.

Я так смекаю, и просить нечего, нужно изворотом брать.

— Эх думаю, — был бы тут Кочерыжка!

Глядь, а Кочерыжка с трамвая спрыгивает.

Приехал, значит, посмотреть, как я летать буду. Мы с ним раз, два, — он в сторонку отошел, из кармана ножичек вынул, и стал забор колупать — гляделку делать.

А я стою, жду, пока караульный с места снимется, побежит за Кочерыжкой. Мы у второй двери устроились; первый караульный сразу раскусил бы, в чем штука.

Только ковыряет Кочерыжка, ковыряет, а часовой хоть бы что!

Не вытерпел Кочерыжка, ко мне подходит.

— Я, говорит, уже целую дырку провертел, инда рука устала.

Тогда я ему говорю: — лезь на забор.

— Полезешь на него, как же, — говорит Кочерыжка. — Уцепиться не за что.

— А ты в дырку палочку какую-нибудь вставь, о нее обопрись.

Тут я ему как раз подходящий сучок дал, рядом валялся.

Часовой, как его, моего дорогого товарища, на заборе увидал, сорвался к нему:

— Я — кричит, — стрелять буду!

А я тем случаем в дверь хлынул и разом своротил вбок, вправо.

Сарай там стоял серый, — не разобрал со спеху, не то деревянный, не то железный, а как будто железный, величиной — их ты! Хоть на тройке катайся.

Я за ним, за углом притаился, осматриваюсь. А тут в сарае ворота растворились, — не то, чтоб в раствор, а в стенки вобрались, как в трамвае. Выкатили оттуда махину, — в точности жаба. Теперь уж я знаю, это пассажирский был самолет, Юнкерс, который пять человек подымает. Стали его мыть и чистить, — если кто видел — так точно автомобиль моют. Терли его, терли, вытирали, мне интересно было пойти посмотреть, из чего у него винт сделан. Только я из-за угла сунулся — гляжу, — на площадке, что против других сараев, садится самолет — легкий, защитного цвета, военная штучка. Земли колесиками коснулся, подскочил легко, эдак ухарски раскатился и враз повернул к ангару. А пропеллер все еще вертится.

Я тогда всякий страх забыл — выгонят — пусть выгоняют, снова залезу, — и к этому самолету подхожу.

Никто на меня как-то большого вниманий не обратил.

Самолет двухместный, одно сиденье позади другого, и пулемет. Эти самолеты у них называются истребители.

Вышли из него двое — в кожаных шлемах, в меховых куртках, хотя день был не очень холодный.

Так они весело разговаривают, осматривают машину.

Потом стали закуривать.

А тут подходит к ним высокий очень человек, рыжий совсем, тоже в коричневом шлеме и с трубкой в зубах.

— Матвей Никанорычу! Как живете?

Обрадовались те двое и хлопнули его по рукам.

— Я, — говорит, — всегда хорошо живу. Вот, хочу вашу машинку попробовать!

— Что ж, это можно, — отвечал тот, что пониже.

— А вы не полетите со мной? — спросил его рыжий.

— Я бы, Матвей Никанорыч, рад с вами полететь, да живот разболелся — просто невтерпеж, — несвежей колбасы поел, что ли. Давайте, мы вас одного отправим.

Рыжий уселся на первое сиденье, взялся за ручку, ноги уставил в педали. А те чего-то около винта возиться стали; потом крикнули:

— Контакт!

— Есть контакт! — ответил рыжий.

Те двое быстро эдак руками винт перебирают, раскручивают.

Возились, возились, самолет ни тпру, ни ну.

Отошли в сторонку.

Опять подошли, пыхтят.

— Контакт!

— Есть контакт!

Тот, маленький, вдруг в три погибели как согнется! За живот схватился. А другой все работает.

— Контакт!

— Есть контакт!

Рыжий, летчик, значит, сидит терпеливо, хоть бы слово сказал. Потом из самолета выскочил, побежал к носу, тоже там копошиться стал.

— Ну, есть, сейчас летим! — крикнул рыжий.

Пошел было садиться, да опять к винту подбежал.

Тут меня будто дернуло. — «Лети, Мишка-Волдырь, — подумал я, — где наша ни пропадала!». И, значит, угрём ко второму сиденью, вскарабкался, юркнул в него, калачиком свернулся, гляжу. Ей-ей, я тогда меньше котенка места занимал! Им меня не видать было.

Слышу, тут рядом, рыжий, Матвей Никанорыч, сапогами грохнул, сел.

— Контакт!

— Есть контакт!

Как загудит, как завоет! Самолет весь — в дрожь, будто лихорадка трясет, дергается, как пес на цепи. Ничего не слыхать, — гул все глушит. Потом тихо немного стало. Слышу:

— Пускай!

Двинулись! Ей-ей, двинулись! Трясти стало толчками, — по земле запрыгали. Гул все кроет, в ушах звенит.

Тронулись мы, и не знал я даже, по земле мы еще бежим, или уже по воздуху. Винт гудёт— человека с ног сбить может одним таким гудом. Только тут вдруг книзу меня как тряхнет — на левую сторону. И так как я ухом к полу прижат был, то послышалось мне, будто что-то под полом хрупнуло.

И сейчас же нас подбросило вверх, и тут самолет потек будто по маслу.

Вот оно, когда подымаемся, — думаю я, а выглянуть боюсь: рано еще. А выглянуть хочется! Все-таки я долго крепился. Потом не выдержал. Поднялся и глянул. И только тогда понятно мне стало, что лечу.

Сердце, правду сказать, тогда у меня из груди чуть не выскочило, и на горло как-будто мне кто-то коленкой наступил, — комок подкатился. Сел я уж совсем на сиденье, впереди меня— спина его в кожаной куртке, и шлем, — в бортик я тогда вцепился, гляжу вниз. Глубоко внизу полосками улицы, крыши квадратиками, трамваи как спичечные коробки ползают, люди — мурашками. Солнце как раз вышло, пуговками купола заблестели; а мне холодно, пальтецо у меня для полетного дела не приспособленное, зубами стучу.

Летим.

Я думаю — оглохну от шума, очень мотор гудёт и ветер мимо нас тянет. За бортик выглянуть совсем нельзя: воздух в лицо упругий, гуще воды.

Тут, значит, рыжий, покойный, то есть, Матвей Никанорыч, обернулся и меня увидал.

Что он крикнул, не знаю, не слышно было, только рот у него очень широко открылся и глаза изо лба чуть не выскочили. Видно, даже руль в руках трепыхнулся, — нас разом метнуло.

Летим.

Нет-нет, он ко мне обернется, посмотрит, плечами пожмет и опять спиной ко мне.

Только я тут уже увидал, что добряк — человек. Другой бы — во, как смотрел, грозно бы смотрел, а этот только сперва глаза пялил, а потом смеяться стал.

А холод все пуще пробирает. Ежусь я и вниз гляжу. Подыматься мы, видно, перестали, кругами летаем. И вся Москва — как на ладошке. Москва-река по ней будто ленточкой выложена; бульвары серые, сухие, кольцом лежат.

«Что ж это там хрупнуло? — думаю я. — Может мы из-за этого разобьемся?» Ему за гулом не слышно было, а я знаю, — что-то подломилось.

Тогда я встал, потянулся к нему и кричу:

— Что-то хрупнуло внизу!

Он хочет понять, что я ему кричу, но не слышит слов.

Тут он мне показал на телефонную трубку— от первого сиденья ко второму там был телефон проведен. Только я в телефон говорить тогда не умел и не знал, как за трубку взяться. Я ему пальцами на дно самолета показываю, делаю руками — трах! — будто палку ломаю.

Не понимает. Смеется, рыжие космы на лоб лезут.

Стали мы подлетать к Ходынке.

А на Ходынке черно, бегают люди, толпятся, какие-то белые простыни на земле разостлали. Снизились мы порядочно, стало уж ясно видно, — белые платы расстелили, стоят вокруг, а на простынях лежит что-то круглое. Колесо — не колесо. «Колесо! — понял я, — это мы колесо потеряли нам знать дают»!

Летчик мой ко мне обернулся, белый, как мел, щеки запали, глаза блестят. Усмехнулся эдак и все кружит.

«Фу ты! будет тебе кружить! — думаю, — Боится! Конечно боится». Понял я тут, что дело опасное, что нам без колеса садиться нельзя.

Даже я тогда про холод забыл.

А он все кружит и кружит над Ходынкой. Сколько это мы в воздухе на одном месте топтались?

Только потом он мотор выключил, гул притих, начали мы спускаться.

— Что, — кричит мне, — парнишка, дрейфишь?

А сам уже как будто ничего ему не делается, даже румяным стал.

Ближе стали простыни, ближе, вот мы коснулись земли, самолет подскочил, самолет подскочил, — на левый бок, на крыло, — в щепки крыло, вдребезги винт — трах!

IV. Жив или умер?

Мишка Волдырь шевельнул рукою и открыл глаза. Белые больничные койки и больные под белыми покрывалами.

Мишка хочет повернуться на бок, но его тело не слушается его, оно чужое.

Как он сюда попал?

Медленно, как большие камни, ворочаются в голове у него мысли.

Ага, он вспомнил. Самолет подскочил, самолет подскочил, — самолет на крыло, — в щепки крыло, вдребезги винт — трах!

Он, значит, жив.

А рыжий летчик, Матвей Никанорыч?

Мишка метнулся, — вскочить. Но силы у него хватило только на то, чтобы повернуть голову.

— А, вот он сидит! — радостно ёкнуло сердце у Мишки.

Высокий рыжий человек, бледный, с запавшими щеками, сидел у его койки.

— Тише ты, не ворочайся, — ласково сказал он.

Мишка снова уснул, но теперь он спал спокойно, глубоко вдыхая воздух, с каждым вздохом вдыхая жизнь. На другой день он проснулся и первым словом его было:

— Матвей Никанорыч!

Но в палате были только больные, никого больше.

Мишка долго лежал и мечтал о том, как придет его рыжий летчик, живой и веселый; Мишка расскажет ему, как поспорил с Ленкой и с Кочерыжкой, и как забрался в самолет. А летчик скажет ему: молодец, ты, видно, родился летчиком. Потом Мишка спал, и опять просыпался, и кушал то, что ему приносила сестра, и снова спал, и опять просыпался, и думал о том, как вырастет и станет настоящим летчиком, будет как Матвей Никанорыч, рыжий человек, в одиночку улетать в облака и кружить над Москвой. И может быть, когда-нибудь к нему в самолет тоже заберется мальчишка, вроде Мишки Волдыря, и потом этот мальчишка вырастет и станет летчиком, и к нему тоже заберется мальчишка и станет летчиком, и к нему тоже заберется, и к нему тоже заберется… и к нему тоже заберется…

Тут Мишка Волдырь опять засыпал.

Прошла неделя, и Мишка начал поправляться. Рыжий человек с запавшими щеками ходил в белом халате между коек и разговаривал с больными, щупал у них пульс.

— Матвей Никанорыч, — тихо крикнул Мишка Но голос у него был мышиный, тот не слыхал.

— Сестрица, позови ко мне Матвей Никанорыча!

— Какого? У нас здесь нет Матвей Никанорыча.

— Как нет, да вот ведь он ходит!

— Это наш доктор. Батюшки, что с тобой? — испугалась сестра.

Мишка Волдырь побледнел, как полотно.

— Значит, это не он, значит, летчик убился! — горько воскликнул он. Глаза у него закрылись, он глубже увяз в подушку.

— Доктор, подойдите, — позвала сестра.

Рыжий высокий человек подошел к постели, пощупал пульс.

— Слаб мальчонка, очень слаб, — сказал доктор.

— Он тут спрашивал кого-то, отца, что ли.

Доктор постоял над Мишкой. Минута, две, — и парнишка открыл глаза.

— Вы — не летчик? Летчик убился? — воскликнул он, как будто ему сделали больно.

— Какой там убился, — засмеялся рыжий, — не мертвее меня, дружок.

— Так, значит, вы — летчик!

— Нет, летчик, Матвей Никанорыч, брат мне Близнецы мы с ним. Он-то тебя и пристроил ко мне в больницу. Погоди часок, мальчонка, он скоро придет.

Мишка Волдырь улыбнулся.

V. Матвей Никанорыч, летчик

Проваляться в больнице Мишке Волдырю пришлось долго, — его придавило пулеметною установкой, порядком измяло и перешибло два ребра. Была середина мая, веселый праздник давно уже прошел, когда он, хворый и зеленый, вышел из больницы.

Теперь он сидел с Ленкой и Кочерыжкой, своими друзьями, позади вокзала Северных железных дорог, в пустой теплушке на запасных путях.

Свежее весеннее солнце бродило по небу. Кочерыжка и Ленка сидели в дверях вагона, болтая ногами в воздухе, Мишка лежал пузом вниз, растянувшись на ворохе старой соломы.


— Ты, говорит, Мишка Волдырь, мне нравишься, из тебя может толк выйти. Может, и летчика из тебя можно сделать. Только, говорит, надо учиться.

— Мы и неученые проживем, — усмехнулся Кочерыжка.

— А чтоб учиться, надо, — говорит, — определиться в детский дом.

— Я на своем веку четырнадцать домов перебрал, ни один не пришелся по вкусу. Ни стань, ни ляг.

— Так вот, если, говорит, ты взаправду хочешь быть летчиком и учиться хочешь, ступай в детский дом. Я, говорит, тебе в этом деле помочь могу.

— А ты что, ответил? — спросила Лена.

— Ответил, что пойду. На цепь не посадят, — захочу — сбегу. А попробовать нужно.

— Дурак ты, как я посмотрю, — сказал Кочерыжка.

— А ты не обзывайся.

— Ладно уж. В восемь часов вставай, в восемь с половиной за стол, в девять — на уроки. И выругаться не смей и кури тишком. Ох, и терпеть же я этого не могу!

На путях, неподалеку от теплушки, показался маленький чумазый мальчишка, — чувашонок Турхан.

Кочерыжка сразу повеселел.

— Килькунда! — закричал он и замахал руками, — Килькунда, — поди сюда!

Чувашонок, шаркая большими сапогами, подошел к теплушке.

— Кай, кай, — отойди! — засмеялся Кочерыжка.

Чувашонок прищурился и тоже засмеялся.

Ему это уж так было привычно, что он не обижался. Он сел на буфер, валявшийся возле рельс и стал ежиться на солнце, как котенок.

— Одно в приюте хорошо, — шамовка! — облизнувшись, сказал Кочерыжка. — Бывало, кашей масляной напузишься, пузо — как футбол; упадешь пузом на пол, — подскочишь до потолка, — шик с отлетом! А теперь, если правду сказать, у меня портфель всегда пустой.

Он уныло похлопал себя по животу.

— Один раз я в хорошем доме был, — снова заговорил Кочерыжка. — Это перед тем как меня с Петькой накрыли. И к ребятам привык, и жучили мало, и кормили вволю. Только такой у меня случай там вышел. Мы с ребятами там мушки ставили: уголек в руку вдавишь, зажжешь, он курится. А ты терпи. Огонь под кожу уходит, а ты не поддавайся, — как будто тебе не больно. Заспорили мы тогда, можно ли утерпеть, если на жилу поставить. Другие пробовали, да окуснулись. А я ничего, выдержал. Только у меня не то, что волдырек, а целая болячка вскочила. Дрянь из нарыва — так и течет. Вот и сейчас шрам видать.

Чувашонок встал, подошел посмотреть шрам.

— Ишь ты! — покачал он головою.

— Ходил я тогда каждый день к докторице на перевязку. Докторица тоже добрая у нас была, — худая, просто кащейка. Скляночки у нее там, баночки, пузырьки — это я всегда смотреть люблю. А она мне все объясняет. Это, говорит, яд, видишь, череп и кости на наклейке. А это, говорит, чтобы уколы делать, кто слабый, а это — от чесотки мазь, а это — усыпительный порошок. Я тогда и обдумал: хорошо бы этим порошком горбатого черта, Дмитрия Сергеича, накормить. Ух, и не любили же мы его! А тут он как раз меня обидел. Я на собрании очень расшумелся, потому что не по правилу комитет выбирали, а он меня на середину комнаты вывел, — стой, говорит, как дурак. Я, значит, пузырек в карман, а потом к нему в комнату прошел, потихоньку в кашу ему подсыпал. Ну, думаю, поспишь ты у меня недельки две. Пузырьки переставила докторица, что ли, пересыпала ли, но только в моем пузырьке не усыпительный порошок оказался, а хина. Дмитрий Сергеич за кашу взялся, плеваться начал — горько. Тут дознались, сказали, я его отравить хотел. Пришлось мне из этого дома сбежать. Нет, я без детского дома обойдусь. Если бы там ремесло какое, а так — нет, не хочу.

— Мишка, вот, в приют идти собрался, — объяснила Ленка чувашонку.

— Нехараша в приют, — покачал головой Турхан. — Каждый тебе командовать.

— Так пойдешь? — спросил как-то вдруг Кочерыжка.

— Пойду, — решительно ответил Мишка Волдырь, — Матвей Никанорыч поумней нас будет. Летчик он.

Ребята долго молчали. Кочерыжка грыз длинную желтую соломинку; откусит кусочек и сплюнет.

— Мишка, ты ему скажи, пусть и меня определит, — тихо сказала Ленка.

— Это он сможет, Он такой человек, что все сможет. Летчик! — уверенно тряхнул головой Мишка Волдырь.

Так случилось, что Мишка Волдырь и его приятельница Ленка попали в детский дом № 36.

VI. На Кавказ!

В первый день у Мишки в глазах все ребята путались, были на одно лицо. Только трех-четырех он сразу стал отличать от других.

Первым был Шурка Фролов.

Мишка в дом пришел как раз к обеду, — а он тут же залез ложкой в Мишкину тарелку, скорчил смешную рожу, сказал:

— Мне суп не нужен, был бы ужин, — и стал хлестать Мишкин суп за обе щеки. Был он рыжий, конопатый и вихрастый. Все-то он говорил прибаутками. Обедать кончил, перелез через скамью, пузо выставил и шмыгнул носом:

— Наелся, напился, в царя обратился.


Стали ребята Мишку Волдыря пробовать — каков он в драке и насчет сметки, Подошел к нему лопоухий парнишка один и говорит:

— Ты пальцы в рот заложить умеешь?

— Умею.

— Ну, заложи. Так. Теперь растяни щеки— пошире. А теперь скажи: солдат, солдат, дай мне пороху и шинель.

Мишка сказал и вышло: дай мне по уху и сильней.

Тот ему по уху — р-раз!

Тут пришел Мишкин черед. Он парнишке и говорит:

— Ты где больше любишь, в тени или на солнце?

— На солнце.

— Смотри, как дерутся японцы!

Мишка его за волосья сгреб и по шее.

— Нет, нет, в тени! — завопил парнишка.

— А, втяни! Я те втяну!

И вытянул его Мишка Волдырь по спине — будто из пушки выстрелил.

Ребята кругом стоят, за животы держатся. Мишка себя в обиду не дал — он был хоть и щуплым, а изворотливым.

И не заметил Мишка, как время подошло к чаю.

А в другой комнате девочки в это время водили Ленку, показывали ей своих кукол и голышонков.

Маня Лютикова, сорванец и бутуз, к ней подбежала, синими глазенками своими блеснула, говорит:

— В лесу была?

— Да.

— Волков видала?

— Нет.

Лютикова тряхнула головой.

— Скажи — да!

— Видала.

— Боялась?

— Не боялась.

Маня вдруг у нее под носом — хлоп! Ленка моргнула.

— А, моргнула, моргнула, — значит, боялась! — засмеялась Лютикова.

И Ленка тоже засмеялась.


Потом Маня Лютикова ее в угол отвела, — я, говорит, тебе что-то по секрету скажу. И шепотом, серьезно так, начала:

— В Рязани пекут пироги с глазами; их едят, они глядят, их жарят, они по карманам шарят, их пекут, а они бегут.

Стало Ленке весело, будто она в детском доме весь век прожила. Манька Лютикова подарила ей свою куклу.

Вечером ребята улеглись по койкам. Спать еще никому не хотелось: рано было. Шурка Фролов залез в тумбочку ночного столика, как в ширму, так что высовывалась только одна голова, — загнусавил:

— Рутютю! Уанька рутютю!

Потом палку на палец поставил, как фокусник, и стал считать:

— Калечина, малечина, сколько часов до вечера — раз, два, три, четыре…

Палка упала.

Очень Мишке понравился его тезка, Мишка Ерзунов. Худенький такой, желтый, а глаза, как у мыши.

Его койка рядом с койкою Мишки Волдыря.

— Как у тебя, мамка есть? — спрашивает его Ерзунов.

— Нет.

— А тятька?

— Тоже нет.

— Вот и у меня нет. Только у меня не умерли они, а потерялись.

— Как потерялись?

— Не знаю я, где они живут. Я маленький еще был, отец и мать на железной дороге служили. Пришла раз мать, говорит — идем в Совет, и повела меня в Московский Совет; ей еще там какую-то бумажку дали. А на другой день снова сказала — в Совет, а привела меня вовсе в приют.

Адрес у меня был, как домой пройти, только ребята его зажигательным стеклом сожгли. Я помнил, как до площади дойти, а там, каким трамваем ехать, забыл. Маленький я еще был тогда.

— А мать с отцом помнишь?

— Не очень помню. Мне тогда только шесть лет было. Потом меня в другой дом перевели, потом в третий — должно, мою фамилию спутали, они меня найти не смогли.

Мишка Волдырь стал засыпать. Сквозь сон он уже слышал, как Ерзунова мать и отец, уходя на работу, запирали в комнате, как ему было скучно, и как он плакал. А один раз не стерпел, стал колотить ногами в дверь и вышиб дощечку; но вылезть в дыру побоялся, приладил, как мог дощечку на место и стал ждать мамку.

Мишка Волдырь разметал руки, заснул и стал посвистывать носом.

Утром, вместо занятий, было собрание; на собрании руководитель сказал, что Моно дало разрешение вывезти дом на лето на Кавказ.

Двинутся через неделю.

VII. Сборы в дорогу

Был ли из вас, ребята, кто на Кавказе? Собирался ли кто в дорогу, — в далекий путь? Сколачивал сундучки? Зашивал тюки с бельем? Жестянки, кастрюли, бидоны — кто паковал в мешки? Кому приходилось надолго прощаться с Москвой? Повстречать на углу огольца, старого друга— приятеля, и оглоушить его с наскоку — завтра, дескать, нам вагон на Кавказ! На прощанье оставить ему все свои гвозди, куски резины, шурупы, катушки, свистки, сбитые двушки и трёшки?

Кому не случалось, тому не понять, какая в доме пошла кутерьма.

Руководители бегают красные, рукавами отирают потные лбы. Пуще всех работает комсомолец — Николай Иваныч. Откинет черную прядь со лба, крякнет; и пойдет ворочать тяжелые кули.


В доме — все вверх дном.

Только и слышно:

— Лёнька, беги за паяльщиком, запаять кипятильник!

— Брось, не тащи сам, надорвешься!

— Фрося, зашей покрывала отдельно!

— Что ты, Лютик, разве с таким узлом пустят в вагон?

— Сахар на Кавказе дорог. Беги, скажи дяде Сереже, пусть купит не два пуда, а три!

Шурка Фролов — рыболов.

— Там, на Кавказе, рыбу ловить есть где?

— Как же, в море рыбы довольно.

— Какая там, как у нас рыба?

— Нет, там морская.

— А морская рыба все-таки вкусная?

— Ну да, вкусная.

— Нужно повезти с собой вершу.

— В море вершами рыбу не ловят, там рыбу берут на крючок или сетями.

— Нужно купить веревку и лески!

Гундосый, и тот лопоухий мальчишка, Корненко, согласны.

— Веревку и лески!

— И червяков!

А девочки хлопочут про игры.

— Нам мяч и прыгалки!

— На кой им прыгалки, — кричит Александров, — лучше нам футбол!

Голова — кругом, будто нарочно все перед глазами прыгает.

Мишка Волдырь на вокзал, к Кочерыжке. Он бегал к нему, когда только мог.

— Ну, Кочерыжка, завтра мы едем. Ступай, попросись, чтоб тебя взяли.

— Ну, не возьмут. Теперь уже поздно. Да меня все равно бы не взяли — я дефективный. Только мне наплевать.

— Как наплевать?!

— А вот так!

Кочерыжка сплюнул со звоном и попал в проходившую мимо молочницу. Та завопила:

— Ах, ты вшивая дрянь!

— Ну, ну, проходи, тетка, тебя не убудет— спокойно бросил ей Кочерыжка.

— Разве ж ты бы не хотел на Кавказ? — спросил Мишка.

— Зачем не хотеть? Хочу.

— Отчего же…

— Оттого, что я в вашем доме не нуждаюсь. И сам доеду.

— Ванька! — вскрикнул удивленно Мишка, — неужто сам поедешь?

— А что ж. Мне не впервой кататься. Я даже до Челябинска доезжал.

— А сгонят!

— Сгонят — опять сяду. Ты только разузнай хорошенько, через какие города проезжать.

Чувашонок, Турхан, с булкой в зубах, подошел к ним и уселся на пол, скрестив ноги. Его чумазая рожица сияла, как будто намазана была маслом.

— У мине сегодня удач, — сказал он, — По улице богатый человек едиль на извошик с баришня. Баришня маленький ножники терял, я в грязь нашел. Мне тетка двасать копеек дал.

— Ай да Килькунда! — засмеялись ребята. — А на Кавказ хочешь?

— Какой Капказ? — спросил мальчонка.

Ребята рассказали ему.

— Я на Капказ едиль боюсь. Мне Масква карашо, — сказал Турхан. Только глаза его стали грустней и рожица как-то перестала блестеть.

На утро Мишка Волдырь принес Кочерыжке записку:

— Ростов — Армавир — Туапсе.

— Ростов, Армавир, Туапсе, — повторил оголец, пряча записку за пазуху.

VIII. Когда же, наконец?

Тяжелый грузовик хлюпая по лужам, в третий раз уже подбегает к детскому дому.

Откуда только у ребят прыть взялась? Щиты, матрацы, кули перышком взлетают на высокую площадку машины.

Главное дело — дружно работать; нынче Павлику не приходится даже командовать, как обычно. Первый лентяй, лопоухий Корненко, и тот кидает щит за щитом так, что они летят один за другим, точно крылья ветряной мельницы.

Матвей Никанорыч, летчик, сегодня свободен. Он пришел поглядеть, как будет уезжать на юг Мишка Волдырь.

Летчик силен, он подсобляет ребятам, ходит, высокий и рыжий, между тюков, попыхивает своей коротенькой трубкой.

— Ну, кикимора, пиши, — говорит он Мишке, и точно клещами сжимает его руку.

— Прощайте, ребята!

— Прощайте! Прощайте! Прилетайте к нам на Кавказ! — кричат ребята.

— Что ж, может и прилечу, — весело отвечает Матвей Никанорыч.

Есть. Грузовик покатил к вокзалу — в последний раз. Позади остались пустые комнаты, заваленные тряпками, клочками бумаги и кусками рогожи. Еще остался дядя Иван, — дворник.

На Курском вокзале, в зале III класса, громоздится гора вещей. Ребята слоняются по залу из конца в конец, скучают, терпенье подходит к концу. Какое, впрочем, терпенье! Терпенье давным-давно лопнуло. Уже двадцать минут третьего; в три часа уходит поезд; а заведующей с льготками все еще нет!

Когда они успеют погрузиться? И ведь еще надо сдать часть вещей в багаж!

Николай Иваныч выходит из себя; он ерошит волосы с такой злостью, будто это может помочь делу.

Делегатка от Женотдела — старая, добрая женщина, с лицом изрытым оспой, все успокаивает ребят:

— Ишь, горячка! Не ной, успеешь и следующим поездом. Подождать, только и всего. Верно, Катерину Степановну в МОНО задержали.

В полчаса третьего прибегает кассир и прямо к Николаю Иванычу:

— У меня пропадает вагон. Я не успею выдать билетов! Через пять минут я начну продавать оставленные за вами места.

Вокруг кассы толпа, билеты берутся с бою, — только давай.

Ребята у входа, — не покажется ли Катерина Степановна. У каждого в руках — сундучок, у девочек узелки. Кочерыжка тоже собрался в дорогу: в толпе ребят легче уйти от контроля. Надвинул шапчонку на лоб, подтянул кушак, и готов.

Катерины Степановны нет, — нет, нет и нет.

Тьфу!

Прибегает кассир.

— Нет еще льготок?

— Еще минутку, — просит его Николай Иваныч.

— Я продаю билеты, — решительно обрывает кассир.

Длинь! — Первый звонок.

— Ну, Мишка, прощай, я поехал, — говорит Кочерыжка. — Ростов — Армавир — Туапсе.

Он ныряет в толпу, и Мишка Волдырь остается один.

Длинь! Длинь! — Второй звонок.

— Неужто ему удастся уехать?

Длинь! Длинь! Длинь!

Свистнуло, стукнуло, ёкнуло, загрохотало.

Поезд ушел, в зале третьего класса громоздится гора матрацев, тюков, сундучков и злющих ребят.

— Кочерыжки-то нет, должно быть, уехал, — говорит Ленка Мишке Волдырю.

А чувашонок Турхан все стоит у окна и смотрит вслед, вдогонку другу своему, Кочерыжке.

Лицо у него не блестит и глаза, как серые куски железа.

Вот в дверях Катерина Степановна с пачкою льготных билетов.

Следующий поезд на Ростов в половине первого ночи.

IX. Станция Курица

— Чу-чу-чу-чу, чу-чу-чу-чу, чу-чу-чу-чу — громыхают колеса. Мимо окошек бегут деревья, домишки, столбы, веером развертываются разноцветные полоски полей, — где черные, где едва-едва зеленые, где серые. Покажется ветряк, взмахнет крыльями, точно рукавами, и убежит прочь. Речонка скользнет в камыши. Шарахнется в сторону рыжая корова. В окно кажется, будто там всюду — сильный, сильный ветер.

Мишка Волдырь лежит на верхней полке и в лад колесам твердит:

— Чу-чу-чу-чу, чу-чу-чу-чу, чу-чу-чу-чу…

Через полку от него лежит лопоухий парнишка, Корненко.

Корненко вдруг начинает петь чудные слова:

Че-ре-па-ха, че-ре-па-ха,

без во-лос, без во-лос,

ру-мя-ни-тся, pу-мя-ни-тся,

во весь нос, во весь нос.

И сейчас же Мишка, Шурка Фролов и другие ребята подхватывают.

Весь вагон, все, как один, дружно, в лад погромыхиванию колес, тянут:

Че-ре-па-ха, че-ре-па-ха,

без во-лос, без во-лос,

ру-мя-ни-тся, ру-мя-ни-тся,

во весь нос, во весь нос.

Звончей всех — голоса Корненки и Ленки — Мишкиной приятельницы. Ленка поет вполголоса, но ее пение среди других голосов, как василек во ржи.

«Ай, девчонка, — думают ребята, — молодец девчонка!»

Под вагонами грохнуло, застучало; потом рвануло вперед и поезд стал.

— Станция Березань, кому надо вылезай! — гнусит Гундосый. Ребята валом повалили из вагона.

* * *

Мишке не охота слезать. Он перегнулся через край полки и смотрит вниз. Внизу у столика сидят два буржуя и уплетают большущую рыбину. У одного — толстенького, красного, с головой, похожей на колено, — пальцы короткие, точно обрубки, и по ним течет жир. Морду он тоже замусолил чуть не до ушей. А другой — опрятный, Он худой, на голове у него пробор, волосы на две стороны расчесаны, будто собака прилизала. Пальцы у него длинные, руки в манжетах, губы утирает салфеткой.


С рыбою справились.

— Нужно пойти, купить чего-нибудь, — сказал жирненький, отер руки газеткой и ушел со своего места.

Второй аккуратно прибрал со стола, спрятал хлеб в корзинку, переложил ногу через ногу и стал ковырять в зубах перышком. Потом перышко сунул в кармашек, достал листок почтовой бумаги и карандаш.

— Разглядеть бы, чего он там пишет, — думает Мишка Волдырь.

Перегнулся, свесил голову пониже, видит: кругленьким почерком тот выводит:

— Предложи Круглову пять лошадей за 95 червонцев, если одну продал 20 червонцев.

Телеграмма, значит.

— Спец! — думает Мишка.

В проходе толкотня. Ребята гурьбой валят в вагон.

Бам-бам-бам! — частых три звонка, поезд тронулся.

Жирненький вернулся, положил на стол круг колбасы.

— Хорошая здесь колбаска, Фаддей Петрович, — и дешево. Угощайтесь.

Подостлал газету, ножичек разогнул, стал уплетать ломоточками — не спеша и со вкусом, Опять у него заблестели пальцы и щеки.

Мишка Ерзунов взлез на полку к Мишке Волдырю.

— Погляди, как жрут! — говорит ему Волдырь. — Только на прошлой станции такую вот рыбину оплели.

В вагоне стало тише: ребят укачало.

По-прежнему пролетали мимо окон деревушки, леса, разноцветные полоски полей. Верста за верстой, верста за верстой — на юг.

У Ерзунова тоже путается в голове. Ему хорошо, Он закрывает глаза и говорит Волдырю:

— Верно это, что если пойти с одного места, и все идти, идти и не поворачиваться, то к тому же месту вернешься?

— Я думаю, верно.

— Это если из Москвы пойти, то далеко, — говорит Ерзунов. — А если с Кавказа — наверное ближе. Может, и в один день пройдешь. Нет, в один не пройдешь. Пожалуй, дня три идти надо. Приедем на Кавказ, убегу и пойду.

Отчего это так часто остановки? Мишка проснулся, поезд стоит. Смерклось, на станции фонари горят. Ребята спят, раскидав руки и ноги, с открытыми ртами, а у Ерзунова как будто и глаза открыты.

Бам-бам-бам!

Толстенький опять вернулся, кладет на стол добычу.

Шурка Фролов сидит, свесив ноги с койки и смотрит, как тот разворачивает прожиренную рваную бумагу.

— Станция Курица! — звонко откалывает Шурка.

Толстенький морщит нос, а тот, с пробором, сердито глядит на Шурку. Ребята хохочут.

— Позвольте спичечку, — говорит жирный, усевшись на лавку.

— Пожалуйста!

Чирк — закурил.

— Не хотите ли Красной Звездочки? — спрашивает он своего спутника, протягивая к нему красивую синюю коробку.

— Благодарю вас, охотно.

— За спичечку папиросочку! — не унимается Шурка. — Дяденька, спички-то дешевле папирос будут!

Буржуй морщит лоб, будто не слышит. Только лысина у него краснеет от злости.

— Ребята, ужинать! — кричит тетя Феня.

Хлеб уже нарезан ломтями, в ногах у нее ведро, полное яиц.

— С кем тукаться? — суетится Мишка Ерзунов, радостно подергивая тощими плечами.

— Дай, чокнемся с тобой, Волдырц — ведь мы тезки!

В Ростове вагон с ребятами перецепили к другому составу, который шел до Армавира, и ребята простились со своими милыми соседями.

X. Неожиданное событие

Поезд, глотая версту за верстой, летел в темноту. Слаще всего на свете — спать в поезде, под тряску, дрожанье и постукиванье колес. Сквозь сон как будто бы слышен каждый раскат колеса. Подслеповатыми огоньками мигнет тебе станция, прозвякает третий звонок, поезд тронется, а ты себе дремлешь, не смотришь, не видишь и не слышишь. Зайдет в вагон человек, проскользнет между коек, тихонько вытащит у тебя из-под головы корзину с вещами и так же тихонько и незаметно спрыгнет на первой остановке. А ты спишь, пускаешь ртом пузыри, учишься петь носом песни, и снятся тебе высокие Кавказские горы, море, может быть, самолеты и, может быть, даже рыжий летчик, Матвей Никанорыч.

На счастье, в вагоне, где ехали ребята, все было в порядке. Николай Иваныч ходил по проходу взад и вперед и стерег ребячью поклажу.

Вот проснулся Щурка Фролов. Снял один сапог, поразмял ногу, взялся за другой, но голова притянула его к койке, и он снова заснул. Маня Лютикова свалилась с верхней полки и ушибла Фросю; та захныкала спросонья и повернулась на другой бок. Александров вдруг со сна стал громко считаться:

Стакан, лимон,

выйди вон,

из окошка кувырком.

Этки-петки-турманетки — кок…

сказал он, тяжко вздохнул и присвистнул носом.

Вдруг — грохот, крик, треск, — под поездом проломился мост, под поездом нет моста, паровоз рухнул в пропасть; ахнули, грохнули, рухнули вагоны. В темноту, в ночь, в лязг, в треск— ухнули тяжелые вагоны, налетая друг на друга, разбиваясь, раскалываясь, как орехи, сплющиваясь, как спичечные коробки под сапогом.

Ничего не видно, темно, кто-то стонет. Где Мишка Волдырь? Где он, где он? Нету Мишки Волдыря, и Лютиковой нету, и Фроси, и Шурки Фролова. Николай Иваныч! Нет Николай Иваныча, никого нет, только слышны жалобные стоны, и Мишка Ерзунов вылезает из-под груды изодранных в клочья досок.

Все это приснилось Ленке; она с испугу проснулась. Николай Иваныч ходил между коек, все было спокойно.

Поезд, ровно гремя, подбежал к Армавиру. Начинался рассвет, в сизом воздухе тускло горели фонари станции. По перрону забегали люди, потом вагон со спящими ребятами отцепили от состава, состав ушел на Минеральные Воды, а вагон одиночкой остался стоять на путях, ожидая себе попутчиков на Туапсе.

XI. Армавир — Туапсе

В двух шагах от станции — грязный заплеванный рынок. День только начался, у торговок корзины еще полны. Солнце светит не по московски, — греет, не только светит.

Курносый мальчонка в изодранном пиджаке сидит на корточках, прислонившись спиною к лотку и засунув рукав в рукав. Он греется на солнце, — ночь была холодна, — и спорит со своим приятелем по ночлежке, черномазым армяшкой.

— Гавару тебе, есть бох, в церква есть бох, — горячится тот. Курносый мальчишка смеется.

— Ну, если есть, покажи. Хоть кому покажи!

— Сачэм мнэ пакасывать? Я сам витал.

— Хо! — смеется курносый, — такой большой, а говорит, бога видал! Чудак! Да где ты видал? Икону видал? На бумажке? У нас был склеп и там икона здоровая, — мы в нее камнем как пальнем!

— За то бох накасать будит.

— Ты мне сказок не рассказывай, — разошелся курносый, — Ну, вот, я ногой перекрещусь, — разве же у меня нога отсохнет? Не отсохла ведь! Да идем куда хочешь, в Красную армию хоть, спросим, есть ли бог. Да тебя в три шеи прикладами погонят!

— Сачем в Красной армий? Пайдем, тот человек спросим, — говорит армяшка, и кивает на толстого булочника.

— Ладно! — вскакивает на ноги курносый мальчишка, и подбегает к заваленному хлебом лотку.

— Дяденька, — говорит он, — мы тут про бога поспорили. Кто из нас прав, тому дашь булку?

— Ну, ладно, дам, — отвечает тот и смеется.

— Я гавару, есть бох, он говорит, нет бох! — ударяет себя в грудь армяшка.

— Ну, ты и получи булку, — говорит продавец, и дает ему черствую, продавленную булку.

— Видишь, моя права, — говорит армяшка, блестя глазами. Он отламывает кусок булки и дает ее курносому мальчишке. Тот жадно запускает в нее зубы, потом вдруг срывается с места, кричит — прощай! — и на бегу сует краюшку в карман: со станции слышен свисток.

Маленький армяшка остается один и уныло продолжает уплетать свою булку.

Мальчишка в развевающемся пиджаке пулей вылетает на станцию, бежит за поездом и вскакивает на ступеньку заднего вагона.

— Успел! — радостно говорит он и старается отдышаться. Потом трогает ручку двери. Дверь заперта. Он вынимает из кармана недоеденный завтрак и, крепко держась за поручни, начинает уписывать булку за обе щеки.

К ближайшей остановке поезд подходит под третий звонок, на минуту замедляет ход и двигает дальше. Но мальчишка успел перебежать на открытую площадку второго вагона. Мимо каморки проводника он шмыгнул внутрь: но в глубине вагона стоял контролер, и помощник контролера, и проводник.

Мальчишка живо захлопнул дверь и пошел удирать от контроля к паровозу, — с площадки на площадку, через буфера, из вагона в вагон, пока не попал в гущу ребят в одинаковых, серых рубашках. С верхней полки кубарем скатился Мишка Волдырь.

— Кочерыжка!

— Ш-ш-ш! — оборвал его тот, и змейкою взлез под потолок, на третью, багажную полку.

Его почти никто не заметил, а кто и заметил, сейчас же забыл, — все сидели, прилипнув к окнам, и глядели на невиданно-зеленые склоны крутых холмов, густые леса и серые, слоистые развороты откосов.

Поезд все время полз в глубине ущелья. Вдруг ребята с хохотом отпрянули от окон.

— Мне облило всю грудь!

— А мне все лицо! — завопил Александров.

Это горный поток, водопадом слетая с кручи и ныряя под мост, обдал поезд струею студеных веселых брызг.

Кочерыжка лежал на третьей полке и вполголоса разговаривал с Мишкой.

— Ленка, полезай сюда, — крикнул Волдырь.

— Ванюшка! Как ты сюда попал! — обрадовалась Лена.

— С неба упал, — засмеялся Кочерыжка.

Прошел контроль, пересчитал ребят и пробил целую пачку билетов.

Кочерыжке повезло: ему удалось забраться в угольный ящик, он попал в скорый поезд и, как говорят наездники, усидел в седле до самого Армавира. В Армавир он приехал раньше ребят на добрых двадцать часов.

* * *

— Сейчас будут видны снежные горы, — сказал Николай Иваныч.

— Вон они, вон они, я уже их вижу! — в восторге завизжал Ерзунов.

— Какие там горы, это облако, — засмеялся Шурка. — Чудак-рыбак, поймал чурбак, кричит— рыба!

Но облако становилось видно все ясней и отчетливей, и скоро сам Шурка Фролов уверился в том, что это горы. Далеко на горизонте, за ширью холмов и долин, над сине-зелеными коврами лесов видны были молочные, белые, чуть дымчатые по краям, отроги Казбека.

— До них больше ста верст, а как ясно видны, — сказал Николай Иваныч. Только мы до них не доедем, дорога на Туапсе проходит далеко от Казбека. А в Туапсе таких гор нет, там только высокие холмы, покрытые лесом.

Ленька Александров и Елисеев подрались. Ленька отошел от окна, чтобы напиться воды, подходит, а Елисеев стал у окна, не пускает.

— Место, говорит, съезжено.

— Какой там съезжено, — разозлился Ленька. — Пусти!

— Не пушу, говорят, съезжено.

— Ну, я сам стану!

— А ну, стань!

Ленька вспылил.

— Ты, кричит, рябой, на меня не натыкайся!

Кто-то кого-то ударил — раз, два, но тут вдруг поезд влетел в темноту, как будто врезался в нутро земли.

— Туннель! Туннель!

— А гудит-то как!

— Как пять поездов!

— Я боюсь, тетя Феня, тетя Феня, я боюсь!

— Смотрите, ребята, не высовываться!

— Ну, и шибко! Ух, шибко как!

Ничего не было видно, только оглушал грохот и сквозь пол чувствовалось, как, дрожа, мчались колеса.

— Ну, и тьма!

Но вот стены туннеля из черных стали серыми, и поезд выскочил в яркий солнечный свет, — выскочил так поспешно, как будто боялся, что темнота туннеля прищемит ему хвост, прихлопнет его. Грохот все еще несся по туннелю, за поездом вдогонку.

Ленька сидел на лавке, тер грязными кулаками глаза и скулил.

— Рябой! Рябыня! Рябой!

— А ты с него шкуру сдери, а рябушки продай, — присоветовал Шурка Фролов.

— Еще должно быть семь туннелей! — прибежал от проводника Ерзунов.

Снова поезд загудел так, как будто прорывался вперед через камень, стало темно и пахнуло сыростью. Снова показалось, что поезд несется в глубину земли, и никогда уже не видать солнца.

Мишка Волдырь лежал, по своей привычке, на пузе, и рассказывал Кочерыжке и Ленке, что у дяди Сережи с собою охотничье ружье, что он будет охотиться на зайцев, на диких кошек и на шакалов.

XII. Цоб-цобе!

В Туапсе пришлось переночевать в вагоне, чтобы утром двинуться дальше, за десять верст, к Совхозу Магри.

На рассвете пошла канитель с перегрузкой, — все вещи перетаскивай в другой поезд. Кочерыжка попрощался с Ленкой, с Волдырем и с Шуркой Фроловым — он оставался в Туапсе.

— Если брюхо подведет, — приду к вам подкормиться — ладно? — сказал он на прощанье.

Наконец, готово. Маленький товарный состав, нежась на солнце и попыхивая лиловыми дымками, лениво ползет вперед.

— Приготовьтесь к выгрузке, — говорит проводник, — поезд будет стоять только две минуты.

— Успеете за две минуты, ребята? — тревожится Катерина. Степановна.

— Ого! С гачком успеем!

Поворот. Из-за горы навстречу поезду выбегают два — три белых домишки. Поезд замедляет ход и останавливается.

Из вагона горохом сыплется мальчишье; дядя Сережа по одной снимает девочек, что поменьше. В вагоне остаются Николай Иваныч и десяток самых сильных ребят.

— Сперва матрацы — кричит Николай Иваныч.

Раз, раз, раз — летят матрацы.

— Оттаскивайте скорей от колес, — кричит Мишка Волдырь, кидая один матрац и хватаясь за новый.

— Теперь щиты.

Щиты падают друг на дружку с сухим стуком.

— Все щиты?

— Все.

Щит — концом в землю, концом в теплушку — сходни. По сходням — громыхают мешки с баками, прыгают упругие тюки с бельем, скользят тугие кули с пшеном и сахаром.

— Все вещи?

— Все.

Свисток. Поезд ушел. У полотна груда вещей. Куль с пшеном прорвался и потек: тетя Феня — с иголкой. Красные, потные ребята загнались в конец. Но они уже на месте, они приехали! Шурка Фролов, Ленка, Ерзунов пулей слетают с обрыва к морю — синему, светлому, пахучему морю.

Шурка губами к воде — пьет.

— Не пей, не пей, — кричит Ерзунов.

— Ребя, она соленая!

— Горькая!

— Тьфу, ее пить нельзя!

Все ребята уже внизу. Наверху, над обрывом, стережет вещи дядя Сережа. Он раскраснелся, все время отирает платком с лысины пот. Николай Иваныч, тетя Феня и Катерина Степановна пошли в Совхоз за волами.

— Дядя Сережа, что я нашел!

Александров несется с горы, что по ту сторону полотна, и что-то тащит в руках.

— Черепаха!

— Черепаха лежит на спине, барахтается, шевелит в воздухе толстыми короткими лапами.

— Ребя, черепаха!

Кто близко — подбегает смотреть.

— И у меня черепаха! — кричит Вера Хвалебова.

— А улиток здесь сколько!

Солнце жжет горячо и ярко.

— Дядя Сережа, можно искупаться?

— Дядя Сережа, минутку!

— Помыться-то вам не вредно, — говорит дядя Сережа, и сам тоже сбегает на берег. Круглые, плоские камни шуршат под ногами.

— Что ж, вода теплая — говорит дядя Сережа, трогая воду. — Полезайте!

Плюх! Плюх! Плюх! — запрыгали в воду ребята. С непривычки обдало холодом, все повыскакивали обратно. Но освежились, и усталость, как рукой сняло.

— Гляди, Мишка, как дядя Сережа плавает!

— Дядя Сережа, там глубоко?

— С ручками будет?

— Утонете!

— Ишь, как плывет!

— Матросы все так плавают, правда? — спрашивает Павлика Мишка Волдырь.

Едва дядя Сережа оделся, из-за белого домика, стоявшего недалеко от полотна, выкатилась повозка, запряженная парой огромных волов. Босой, загорелый парень в белой рубашке, с взлохмаченной головой, осторожно вел волов по крутой дороге, вниз, к полотну.

— Цоб-цобе! — кричал он, помахивая хворостиной.

Повозку нагрузили; в нее не уместилось и трети вещей.

— Цоб-цоб-цоб, цоб-цобе! — покрикивал парень, и быки спокойной медленно шли в гору, крепко влегая в ярмо.

— Ребята, потащим, что можно, сами! — предложила Верка Хвалебова, вскидывая на голову матрац.

Почти все нагрузились сундуками, ведрами, баками и пошли за повозкой.

Мишка Волдырь был внизу, у моря. Он нагнал ребят уже на шоссе, — на ровной, широкой, убитой камнями дороге, которая серою лентой прорезает густые леса, каменными мостами перепрыгивает через потоки и хитрой спиралью вьется вокруг крутых холмов. Лениво ступая широкими своими копытами, быки тащили повозку.


— Цоб-цоб-цоб-цобе! — подгоняли их ребята.

Повозка жалась к отвесному скату холма, чтобы не сорваться в пропасть. Холмы, точно громадные волны, ходили по небу. Из пропасти тянулись к свету деревья, порою она совсем скрывалась под густою завесой листвы; в глубине пропасти было совсем темно.

По сухим камням шоссе скользнула большая змея. Парень, отшвырнув хворостину, бросился наземь и разом схватил змею за хвост. Змея стала извиваться жгутом, свиваться в кольца, распрямляться, точно пружина, блестя зеленою, сероватою чешуей.

— Змея! Ужалит! — ахнули все.

— Эта не жалит. Это — глухарь, он только давит. Видишь, какой жилистый, точно плетка. Поймает мышь там, или птичку, сдавит кольцами и готово.

Мишка Волдырь перекинул матрац на левое плечо и тронул глухаря пальцем.

— Вьется-то как!

Он боязливо взял его в руку.

— Ишь, сильный! Даже удержать трудно!

Вот он, совхоз. Распахиваются красные деревянные ворота, и повозка, скрипя, въезжает в длинную аллею, по бокам которой в две гордых шеренги стоят кипарисы, стройные, как тополя. Вот дом, двухэтажный, с большим крытым балконом. На балкон ведет лестница с деревянными перилами, ступеней в пятнадцать. Перед домом площадка, а впереди нее — обрыв и хрустальный, звонкий ручей.

Ребята тащат вещи из повозки в дом.

А внизу, за двадцатью поворотами шоссе, у полотна, на груде вещей сидит дядя Сережа и маленькая Нюшка Созырева. Они ждут, пока снова вернутся волы. Нюшка Созырева щурит веселые глазки и спрашивает:

— Дядя Сережа, почему здесь все камни лепешкою? Они растапываются, а, дядя Сережа?